И она соберет, и они поедут, и начнут вместе счастливо жить. Степа будет работать, а на досуге увлечется музыкой, начнет, сам над собой посмеиваясь, учиться играть на пианино взрослыми неловкими пальцами, у него будет получаться все лучше, а потом вдруг сорвется с клавишей обрывок красивой мелодии, Юля удивится: что это, откуда? «Само придумалось», – смущенно скажет Степа. Потом появится еще одна мелодия, и еще, Юля начнет подбирать слова, они вместе сочинят десяток песен, запишут их на компьютер, исполнив собственными голосами, и пошлют, ни на что не надеясь, любимому певцу Диме Билану, и тот через месяц позвонит, наговорит восторженных слов, попросит никому больше не показывать этих чудесных песен, потому что он берет на корню все, что сочинили и сочинят Юля с Степой, и вообще, надо обязательно встретиться и обговорить условия дальнейшего сотрудничества.
Но тут в Грежине случится такое с отцом, со Светланой, с мамой и с другими людьми, что Степа не выдержит, поедет все улаживать, чувствуя себя возмужавшим сразу на десяток лет. Там как раз начнется заварушка со стрельбой, с участием всех сторон, включая загадочных третьяков. Юля, страшно тревожась за мужа, помчится в Грежин и первое, что увидит: колонну боевой техники, движущуюся с поля боя, а на переднем бронетранспортере, укрытый флагом, лежит ее Степа, навсегда мертвый…
Ничего этого не произошло, ни будущего счастья, ни будущего горя (что, между прочим, еще не предопределено, Степа вполне мог остаться в живых), вместо этого – чадящий остов машины, разбросанные вокруг обгоревшие ее части, выжженная трава…
Вы с ума сошли? – хочется мне спросить всех, кто к этому причастен, потому что несправедливо все сваливать только на Матвея и Богдана, хотя и оправдывать их, конечно, нельзя.
А Матвей и Богдан сперва плясали от восторга, увидев красивый взрыв, но потом слегка смутились. Да, они хотели попасть в машину, но как-то не подумали, что в ней кто-то погибнет.
– Смотри, – сказал Матвей, – если кому скажешь, я тебе башку отшибу!
Богдан кивнул, признавая право Матвея грозить – он ведь и умнее, и старше: Богдану еще и двенадцати нет, а Матвею уже тринадцать.
Глава 10
Бий, жінко, ціле яйце в борщ: хай пан знає, як хлоп уживає!
[13]
У Прохора Игнатьевича Крамаренко, главы районной администрации, в кабинете имелся черный телефон. На самом деле телефон такого цвета существовал лишь в преданиях – массивный, эбонитовый, с диском набора, но без дырочек в этом диске: прямая связь с областным руководством через коммутатор. А однажды побеспокоила Москва, было это в незапамятном 1961 году, 12 апреля. Тогдашнего председателя райсовета ликующим голосом попросили любым способом довести до широких слоев населения, чтобы все включили радио и слушали, что там скажут.
Но это был случай особенный, обычно по черному телефону прилетали вести не радостные. В частности, второй в истории советского Грежина звонок из Москвы был связан с гибелью того же Гагарина. Просили: слухи среди населения пресекать, ползущим извне сплетням не верить. Тогда еще, помнится, объявили общенациональный траур, причем впервые за пятьдесят лет существования советской власти траур назначен был не по главе государства, а по человеку. Прохору Игнатьевичу было одиннадцать лет, и он помнит, как слушал по радио медленную рыдающую музыку и рыдал сам.
В последующие годы по черному телефону передавали из областного Белгорода указания и требовали сводок, доводили до сведения тайные государственные новости, сплошь почему-то нехорошие, потом аппарат сменился на красный, потом на белый с золотым гербом. Потом появилась современная кнопочная трубка – без провода, бордовая с блестками, заместитель Прохора Игнатьевича сам выбирал, помня требование начальника: любого цвета, лишь бы не черный!
Но слова, как я не раз говорил, прочнее предметов. Сообщая подчиненным об очередной конфиденциальной неприятной новости из областного центра, Прохор Игнатьевич невольно начинал так: «Мне тут позвонили по черному телефону» – и уже не надо было объяснять, кто позвонил, коллектив тут же замирал в повышенной готовности ко всему.
Тот самый звонок из Москвы о приезде Самого, о котором Евгению рассказывал брат Аркадий, сделал этот телефон окончательно черным. Прохору Игнатьевичу оставалось два года до пенсии, и он твердо решил не перебирать свыше положенного ни одного дня. А эти два года тихо отработать, делая все что нужно и не увлекаясь посторонними инициативами. И вот пожалуйста – кто-то, видите ли, приедет из Москвы, чуть ли не сам Сам. Мало того, через неделю начали прибывать московские люди: планировщики, архитекторы, экономисты, железнодорожники, эксперты-строители, а с ними зачем-то какие-то аналитики и политологи. Заняли почти всю гостиницу «Грежа», шатались по городу, вламывались в кабинет Крамаренко без записи и без очереди, с чисто московской наглостью, произнося пугающие слова: правительственное задание, дело государственной важности, масштабное строительство, экспертные мероприятия, мониторинг, подготовка почвы…
Выяснилось: эта группа должна к приезду Самого создать на месте проект железнодорожного узла с чертежами, расчетами и всем прочим, и этот проект Самому с блеском предъявить.
Но выяснилось и другое: никакого узла здесь, скорее всего, не будет. Однако деятельность эта, тем не менее, крайне важна по многим причинам. Первая: Сам любит, чтобы там, куда он приезжает, что-то строилось или готовилось к строительству. Он любит видеть энергичных людей, вершащих будущее. Вторая: важно увидеть, как отреагирует украинская сторона. Желательно, чтобы она заподозрила здесь возведение военного объекта. Пусть они напустятся с клеветой, пусть закричат караул на весь мир, а мы их с позором разоблачим. Третья: не исключено, что подготовительные работы, которые начнутся независимо от того, продолжатся ли они, будут вести военные строители, это пойдет в плюс к пункту второму и визуально добавит количество военных в поселке, а Сам любит, когда много военных, их вид его успокаивает. Четвертая: проект, который не нужен здесь, может пригодиться в другом месте. Пятая: при этом не исключено, что строительство железнодорожного узла все же по какой-то неожиданной причине может стать необходимым.
Все это объяснил Прохору Игнатьевичу молодой человек, который представился так:
– Ростислав Аугов, креативный руководитель проекта! Если есть какие-то соображения и предложения – ко мне, вопросы к нашей команде – тоже ко мне, вопросы к центру – ко мне или через меня.
А после бойкой россыпью слов обозначил перспективу и задачи – с удивительной при этом откровенностью. Мог бы ведь напустить на себя суровую серьезность, как это полагалось в советскую эпоху. Тогда говорили о государственных задачах торжественно и с оттенком печали, будто произносили речи на важных похоронах, а уж если об идеологии заходила речь, тут никаких улыбок не полагалось: один строго излагает, другие строго слушают, хотя и излагающий, и слушающие часто, а к исходу социализма почти всегда, знали, что говорится полная неосуществимая чушь.
Ростислав же все барабанил с улыбочкой, Прохор Игнатьевич, чувствуя себя отставшим от жизни старым дурнем, тоже пытался скосить рот в улыбку, кивал и сочувственным поддакиванием одобрял выпавшее ему лично и всему поселку счастье потрудиться на благо Родины, пусть и без результата.
Крамаренко вообще побаивался нынешних молодых людей, не местных, а таких вот, деятельных, бодрых и говорливых, которых он встречал в областном центре и при редких наездах в Москву. Сам он всю жизнь в чем-то сомневался. Был районным комсомольским работником, послушно исполнял свои руководящие обязанности, но тайно сомневался в непогрешимости коммунистической идеи и советской власти, а потом, когда советская власть ушла, сомневался в правильности ее ухода, потом строил новую жизнь, сомневаясь, что ее нужно строить так, а не иначе. А сейчас он вообще сомневается во всем – и в прошлом, и в будущем, не говоря о зыбком настоящем, но продолжает жить по принципу – глаза боятся, руки делают. Эти же, похоже, не сомневаются ни в чем, для них главное – личный рост и продвижение. Надо отдать должное, не засушивают, формальное умеют подать неформально, с виду даже шаловливо, скучное слово «доклад» у них стало – «презентация», и всё с улыбочками, шуточками, на возражения легко отвечают – о’кей! – и тут же проясняют, уточняют либо предлагают другое решение, часто прямо противоположное. Шутить вообще стали густо, вздыхал мысленно Прохор Игнатьевич. Советские начальники страны себе такого не позволяли. Может, между собой вольничали, а с трибун – ни-ни. Или в телевизоре – даже представить странно. А как настало новое время, один начал остроумничать, второй рискованно шутковать, третий же настолько зашутился, что уже не поймешь, где он говорит прямо, а где посмеивается сам над своими словами и заодно над теми, кто их выслушивает.